Том 9 - Страница 67


К оглавлению

67

Старик говорит:

«Стало быть, постанов вопроса такой, что это, по-твоему, хорошо?»

«Не хорошо, — отвечает Клавдия, — но это такое, что вы должны простить, потому что все это произошло через вас; оттого, что кто беспомощную бросает — тот и виноват за нее».

«Где же это писано?»

А она сейчас было за евангелие, но он ее за руку:

«Оставь, — говорит».

«Нет, не оставлю, и если вы будете жестоки и потребуете, чтобы еще раз так же ее оставить, то с нею может быть худшее».

«Что же, — спрашивает, — худшее?»

Она говорит:

«Вы это лучше знаете, что ожидает тех, кого вы сбиваете с честного пути, а потом бросаете. Но вы знайте, что ваш сын теперь не в ваших руках».

«А в чьих же?»

«В тех руках, с кем вы не смеете спорить: Петя послушает не вас, а того, кто не дозволил пускать соблазн в мир».

«Так ты его бунтуешь?»

«Я не бунтую, — говорит Клавдия, — а я говорю, что друг друга бросать нельзя! От этого — страданье и грех. После этого Петруше нельзя будет жить с чистой совестью, и я его убедила и еще буду убеждать, чтобы он почитал волю небесного отца выше воли отца земного. А вы если не хотите слушать, что я вам говорю о вечной жизни, то вы умрете вечной смертью».

И заговорила, заговорила, и так его пристрастила и умаяла, что он, как рыба на удочке, рот раскрыл и отвечать не умеет.

А тут и Петруша стал за ней то же самое повторять, что его совесть три года во всех местах мучила и теперь покою не дает и что он эту преступной девушки вину на своей совести почитает и желает ее и свою жизнь исправить.

Тут Николай Иваныч стал губы кусать и вдруг говорит:

«А это ведь точно, пожалуй, можно и умереть, мы действительно все грешные: зришь на молодую мамзель и сейчас свое исполняешь, как бы ее так обратить, чтобы она завтра была уже не мамзель, а гут морген. Это — подлость всей нашей увертюры; а Клавдя прямо идет! — и благословил сыну подзакониться и вдруг даже мальчика их, своего внучка, очень любить стал и без стеснения всем рекомендовать начал: «Вот это сын мой — европей, а это мой внук подъевропник». Но Крутильда свою гордость выдержала и этого не перенесла, взяла и за своего Альконса замуж вышла, а на Николая Иваныча векселя подала, чтобы его в тюремное содержание.

— Вот эта хороший типун сделала, — отозвалась, засмеясь, Аичка.

— Да. Но Клавдинька дядю в тюрьму не допустила, — у матери уйму денег выпросила: «Это, сказала, будет мне за приданое», и та за него заплатила, и дом продали, а сами стали жить круглый год на фабрике. Так и теперь все круглый год живут в этой щели, и Клавдиньке это очень нравится.

— И красота ее, стало быть, так там и вянет? — спросила Аичка.

— Разумеется, так у дуры все и завянет, но, однако, до сих пор еще очень хороша, злодейка.

— А как же ее Ферштет?

— Ах, с ним оборот так еще всего чище!

— Вышла она за него или не вышла?

— Ничего не вышла!..

— Спятился?..

— Нет, он не спятился, а они оба себя один в другом превзошли, и потом она его на тот свет и отправила.

— Каким же это манером?

— Да никаким!

— Что же, однако, было?

— Да ничего и не было. «Мы, говорит, нашли, что нам не нужно на себя никаких обязательств и иметь семью тоже не надобно». Решили остаться друзьями по своей вере, и довольно с них.

— Что за уроды!

— Оглашенные!

— А как же она его уморила?

— Ничего никто не знал. Вдруг она приходит домой бледная и ничего не рассказывает, а потом оказалось, что он умер.

— Вот и раз!

— Да. Дитя какое-то бедное такую заразность в горле получило, что никто его в доме лечить не хотел, а он по примеру брата пошел и для других все о болезни списал, а сам заразился и умер.

— Очень она убивалась?

— Не знаю, как сказать, — точно каменная. Мать говорила: «Что же, все твой грех знают: если ты бога не стыдилась, так уж людей и стыдиться не стоит, — иди простись с ним, поцелуй его во гробе. Тебе легче будет». А она тут только зарыдала и на плечи матери вскинулась и говорит: «Мамочка! Я с ним уже простилась…»

— Призналась?

— Да; «когда, говорит, он уходил туда, я его живого поцеловала; прости мне это».

— Значит, всего-навсего и было, что раз один поцеловала?

— Так она сказала.

— Ну, а это-то… про что она раньше-то еще сознавалась?

— Что такое?

— Ну вот, что вы рассказывали…

— Ах, это про родительный в неопределенном наклонении?

— Да.

— А это так и осталось в неопределенном наклонении.

— Как же это так вышло?

— Так, совсем ничего не вышло.

— Значит, вы тогда на нее всё наврали?

— И вовсе не то значит, а значит только то, что я ожидала правильно, чего следует по сложению всех вероятностей, а у них все верченое, и «новую жизнь» она в себе, оказывается, нашла по божеству, как будто Христос их соединяет в одних вечных мыслях. Подумай только, как сметь этакое выдумать и такую святость себе приписывать!

Аичка не скоро процедила в ответ:

— Нет, это пустяки, — а откудова только у них берется терпение, чтобы этак жить!

— Ужасть! ужасть!.. Ничем, ничем их из себя не выведешь… Какое хочешь огорчение и обиду — они всё снесут, как будто горе земное до них совершенно и не касающее!..

— Донимать их, я думаю, как следует не умеют.

— Это может быть.

— Нет, наверно!

— А ты что бы им хотела?

— На сковородку бы их босыми ножками да пожаривать.

— Вот, вот, вот! Ну, так, говорят, будто это жестокости.

Аичка ничем не отозвалась. Или она засыпала, или, может быть, стала думать о чем-то «в сторону».

67