— Эту статую? — спросила Аичка.
— Нет, друг мой, саму Клавдиньку. «Не превозносись!» Клавдинька-то так и ахнула и обеими руками за свое лицо схватилась и зашаталась.
— За руки бы ее! — заметила Аичка.
— Нет, она этого не сделала, а стала просить только:
«Мамочка! Пожалейте себя! Это ужасно, ведь вы женщина! Вы никогда еще такой не были».
А Маргарита Михайловна задыхается и говорит:
«Да, я никогда такой не была, а теперь вышла. Это ты меня довела… до этого. И с этой поры… ты мне не дочь: я тебя проклинаю и в комиссию прошение пошлю, чтобы тебя в неисправимое заведение отдать».
И вот в этаком-то положении, в таком-то расстройстве, сейчас после такого представления — к нему на встречу!.. и можешь ли ты себе это вообразить, какое выдающееся стенание!
Он, кажется, ничего не заметил, что к нему не все вышли, и стал перед образами молебен читать, — он ведь не поет, а все от себя прочитывает, — но мы никто и не молимся, а только переглядываемся. Мать взглянет на сестру и вид дает, чтобы та еще пошла и Клавдиньку вывела, а Ефросинья сходит да обратный вид подает, что «не идет».
И во второй раз Ефросинья Михайловна пошла, а мать опять все за ней на дверь смотрит. И во второй раз дверь отворяется, и опять Ефросинья Михайловна входит одна и опять подает мину, что «не идет».
А мать мину делает: отчего?
Маргарита Михайловна мне мину дает: иди, дескать, ты уговори.
Я — мину, что это немыслимо!
А она глазами: «пожалуйста», и на свое платье показывает: дескать, платье подарю.
Я пошла.
Вхожу, а Клавдинька собирает глиняные оскребки своего статуя, которого мать сшибла.
Я говорю:
«Клавдия Родионовна, бросьте свои трелюзии — утешьте мамашу-то, выйдите, пожалуйста».
А она мне это же мое последнее слово и отвечает:
«Выйдите, пожалуйста!»
Я говорю:
«Жестокое в вас сердце какое! Чужих вам жаль, а мать ничего не стоит утешить, и вы не можете. Ведь это же можно сделать и без всякой без веры».
— Разумеется, — поддержала Аичка.
— Ну, конечно! Господи, ведь не во все же веришь, о чем утверждают духовные, но не препятствуешь им, чтобы другие им верили.
Но только что я ей эту назиданию провела, она мне повелевает:
«Выйдите!»
«А за что?»
«За то, говорит, что вы — воплощенная ложь и учите меня лгать и притворяться. Я не могу вас выносить: вы мне гадкое говорите».
Я вернулась и как только начала объяснять миною все, что было, то и не заметила, что он уже читать перестал и подошел к жардинверке, сломал с одного цветка веточку и этой веточкой стал водой брызгать. И сам всех благодарит и поздравляет, а ничего не поет. Все у него как-то особенно выдающееся.
«Благодарю вас, — говорит, — что вы со мной помолились. Но где же ваши прочие семейные?»
Вот и опять лгать надо о Николае Ивановиче, и солгали, сказали, что его к графу в комиссию потребовали.
«А дочь ваша, где она?»
Ну, тут уже Маргарита Михайловна не выдержала и молча заплакала.
Он понял, и ее, как ангел, обласкал, и говорит:
«Не огорчайтесь, не огорчайтесь! В молодости много необдуманного случается, но потом увидят свою пользу и оставят».
Старуха говорит:
«Дай бог! Дай бог!»
А он успокаивает ее:
«Молитесь, верьте и надейтесь, и она будет такая ж, как все».
А та опять:
«Дай бог».
«И даст бог! По вере вашей и будет вам. А теперь, если она не хочет к нам выйти, то не могу ли я к ней взойти?»
Маргарита Михайловна, услыхав это, от благодарности ему даже в ноги упала, а он ее поднимает и говорит:
«Что вы, что вы!.. Поклоняться одному богу прилично, а я человек».
А я и Ефросинья Михайловна тою минутою бросились обе в Клавдинькину комнату и говорим:
«Скорее, скорее!.. ты не хотела к нему выйти, так он теперь сам к тебе желает прийти».
«Ну так что же такое?» — отвечает спокойно.
«Он тебя спрашивает, согласна ли ты его принять?»
Клавдинька отвечает:
«Это дом мамашин; в ее доме всякий может идти, куда ей угодно».
Я бегу и говорю:
«Пожалуйте».
А он мне ласково на ответ улыбнулся, а Маргарите Михайловне говорит:
«Я вам говорю, не сокрушайтесь; я чудес не творю, но если чудо нужно, то всегда чудеса были, и есть, и будут. Проводите меня к ней и на минуту нас оставьте, мы с ней должны говорить в одном вездеприсутствии божием».
«Конечно, боже мой! разве мы этого не понимаем! Только помоги, господи!»
— Ну, я бы не вытерпела, — сказала Аичка, — я бы подслушала.
— А ты погоди, не забегай.
Мы его в Клавдинькину дверь впустили, а сами скорее обежали вокруг через столовую, откуда к ней в комнату окно есть над дверью, и вдвоем с Ефросиньей Михайловной на стол влезли, а Маргарита Михайловна, как грузная, на стол лезть побоялась, а только к дверному створу ухо присунула слушать.
Он, как вошел, сейчас же положил ей свою руку на темя и сказал по-духовному:
«Здравствуй, дочь моя!»
А она его руку своею рукою взяла да тихонько с головы и свела и просто пожала, и отвечает ему:
«Здравствуйте».
Он не обиделся и начал с ней дальше хладнокровно на «вы» говорить.
«Могу ли я у вас сесть и побеседовать?»
Она отвечает:
«Если вам это угодно, садитесь, только не запачкайтесь: на вас одежда шелковая, а здесь есть глина».
Он посмотрел на стул и сел, и не заметил, как рукавом это ее маленькое евангельице нечаянно столкнул, а без всякого множественного разговора прямо спросил ее:
«Вы леплением занимаетесь?»
Она отвечает: