— Что это?
— Насчет синицы, что она клопов выберет?
— Как же! всех выберет.
— Удивительно!
— Что ты, что ты! Это самое обыкновенное: бывало, наши откупные и духовные всегда для этого синиц держат. И священник меня поблагодарил.
«Знаю, — говорит. — Старинный способ! Перепусти синичку в клеточку, а когда она оглядится, я ее по комнате летать выпущу, — пусть ловит; а то нынче персидский порошок стали продавать такой гадостный, что он ничего и не действует. Во всем подмеси».
Я сейчас же к этому слову и пристала, что теперь, мол, уж ничего не разберешь, что какое есть. И рассказываю ему про Клавдюшины выходки с евангелием и говорю:
«Неужто же, — говорю я, — в евангелии действительно такое правило есть, что знакомства с значительными людьми надо оставить, а все возись только с одной бедностью?»
Он мне отвечает:
«А ты слушай, дубрава, что лес говорит; они берутся не за свое дело: выбирают сужекты, а не знают, как их понять, и выводят суетная и ложная».
«А вы отчего же, — спрашиваю, — о таких ихних ложных сужектах никому не доводите?»
«Доводили, — говорит, — матушка, и не раз доводили».
«Так как же они смеют все-таки от себя рассуждать и утверждать все свое на евангелии?»
«Такое уж стало положение; ошибка сделана: намножены книжки и всякому нипочем в руки дадены»,
«И зачем это?»
«Ну, это долго рассказывать. Раньше негодовали, что слабо учат писанию, а я и тогда говорил: «учат хорошо и сколько надо для всякого, не мечите бисер — попрут»; вот они его теперь и попирают. И вот, — говорит, — и пошло — и неурожай на полях и на людях эта непонятная боль — вифлиемция».
Словом, очень хорошо говорил, но помощи не подал. Даже и побывал у них после этого, но, прощаясь с нею, сказал только:
«Пересаливаете, барышня, пересаливаете!»
А она вскорях и еще лучше сделала: взяла да и пропала.
— Так совсем и пропала? — удивилась Аичка.
— Нет, прислала матери депеш, что у нее одна бедная подруга заболела в черной оспе, и у нее престарелая мать, и за ней никто ходить не хочет, так вот доктор Ферштет и взялся лечить, а наша Клавдичка ее навестила и осталась при ней сестрой милосердной ухаживать, а домой депеш прислала, у матери прощения просит, что боится заразу занести.
Аичка вздохнула и сказала:
— Поверьте, она испорчена.
— Да, все может быть; а поговори с ней, так у нее опять и это тоже будто по евангелию. А сколько мать перемучилась — рябая или без глаз дочь вернется, — это ей ничего. И когда она благополучно вернулась, то опять просили священника с нею поговорить, и он ей опять сказал: «Пересаливаете! жестоко пересаливаете». А она ему шутит:
«Это лучше; а если соль рассолится — это хуже. Тогда чем ее сделать соленою?»
Но священник ей на этом хорошо осадил:
«Тексты, — говорит, — барышня, мало знать, — надо знать больше. Рассаливается соль не наша, которую все ныне употребляют, а слабая соль палестинская; а наша соль, елтонка, крепкая — она не рассаливается. А вот у нас есть о соли своя пословица: что «недосол на столе, а пересол на спине». Это бы вам знать надобно. Недосоленное присолить можно, а за пересол наказывают».
Но она хоть бы что, весь страх потеряла.
Тогда я говорю ее матери:
«Ее простой священник ничего и не может пристрастить, это очевидно; на нее теперь надо уж что-нибудь выдающееся». — И упоминаю про «здешнего».
А сестра ее Ефросинья и себя не слышит от радости и много стала рассказывать, что в здешнем месте бывает.
«Попробуем, — говорю, — обратимся, пригласим, кстати и для Николая Ивановича тоже ведь это очень хорошо, для его воздержания».
Но Маргарита Михайловна как-то замялась и что-то, вижу, утаивает и неправильно отвечает.
«В моем горе, — говорит, — с нею никто не поможет».
«Отчего это не поможет?»
«Оттого, что она ведь и сама все руководит себя по евангелию».
«Полноте, пожалуйста, — говорю, — у вас это в душе отчаяние, а отчаяние — смертный грех. Другое дело, если вам жаль денег; так ведь ему нет положения, сколько денег давать, а сколько дадите, да и то он себе ведь совершенно ничего не берет, даже ни малости, а всё для добрых дел, — так ведь Клавдия Родионовна и сама добрые дела обожает».
«Не о деньгах, — говорит, — а…»
«Хлопоты, что ли?»
«И не хлопоты, а какую же веру он у нас встретит?.. вот с чем совестно: ведь не только Клавдинька, а и деверь Николай Иванович — он в церковь ктитором только для ордена пошел, а о своем воздержании он молить и не захочет».
«Да, голубчик мой, ведь на это же средство есть: мы ему ведь и не скажем, что о нем молятся: мы дадим вид, будто это для Клавдиньки».
«А Клавдинька еще хуже обидится».
«А мы и от нее скроем; ей мы скажем, что это для дяди».
«Вот все, значит, так и начнется у нас обманом, и будет ли это угодно?»
«Что же такое? Да, сначала будет будто немножко обман, а кончится все в их пользу».
Маргарита стала соглашаться, а я кую железо, пока горячо, и предлагаю, что сама готова съездить и все в здешнем месте уладить.
«Я, мол, найду выдающихся лиц, которые все знают, и съезжу, и приглашу, и в карете навстречу ему выеду. Вам только и хлопот, что мне на расход выдать».
А она отвечает:
«Не о том речь, а что если он действительно все принадлежности-то в человеке насквозь видит, — так я боюсь и удивляюсь, как это вам не страшно. Или вы обе безгрешные?»
И я и сестра ее Ефросинья Михайловна стали ее успокаивать, что и мы не безгрешные, но что этого не надо бояться, потому что он хоть на что ни прозрит — все видит, но он все в себе и задержит, а на весь свет не скажет. Да, наконец, и какие же у вас особенные грехи?